Каждое ли производство жизненного материала дает добавочным продуктом душу в человека? Андрей Платонов, “Котлован”
После революции 1917 года в русской литературе утвердилось направление социалистического реализма. Произведения советских писателей посвящались событиям гражданской войны, коллективизации, гигантским стройкам. Но в это же время появились и произведения, авторы которых пророчески предупреждали об опасностях, поджидавших социалистическую идею на пути превращения ее в действительность.
Идеи социализма, спроецированные в будущее, давали неожиданную и довольно безрадостную картину. Произведения такого плана получили название “антиутопии”, в противовес утопическим произведениям прошлого.
Утопией принято называть несбыточные, идеальные модели будущего. Самыми известными создателями утопических теорий являются Томас Мор, автор книги “Утопия”, Кампанелла, Сен-Симон, Шарль Фурье, Роберт Оуэн. В их произведениях нашли выражение мечты о “золотом веке”, о построении совершенного общества.
В русской литературе идею утопического социализма наиболее полно отразил Н. Г. Чернышевский в романе “Что делать?” Спроектированное им общество будущего основано на социалистических принципах свободы, труда, равенства.
В отличие от утопии, то есть идеального общества, антиутопии проливают свет на эпоху, в которой они появились, отражают ее страхи и надежды, ставят человека перед нравственным выбором. В зарубежной литературе к наиболее известным антиутопиям относятся “О дивный новый мир” О.Хаксли, “Скотный двор” и “1984” Дж. Оруэлла.
Роман Евгения Замятина “Мы” и повесть Андрея Платонова “Котлован” представляют жанр “антиутопии” в русской литературе. Долгое время они были под запретом. Но теперь, прорвавшись сквозь толщу времени и увидев свет, произведения эти помогают нам осмыслить трагедию человека в тоталитарном государстве.
Уже в 20-х годах эти писатели сумели рассмотреть грядущую катастрофу казарменного социализма. В своих книгах они рассматривают проблему будущего, проблему общечеловеческого счастья.
“Котлован” — предельно сжатый рассказ о закладке здания в городе и о недельном пребывании героев в близлежащей деревне. Но рассказ этот вместил в себя важные для Платонова философские, социальные и нравственные проблемы.
Так что же такое счастье для героев этого рассказа? Над планом общей жизни задумывается Вощев, главный персонаж “Котлована”.
— Я думал о плане общей жизни.
— Ну и что ж ты бы мог сделать?

Я мог бы выдумать что-нибудь вроде счастья, а от душевного смысла улучшилась бы производительность.

На что ему категорически заявляют, что “счастье произойдет от материализма, а не от смысла”. Вощев участвует в строительстве общепролетарского дома. Дом этот строит горстка энтузиастов, мечтающих о всеобщем счастье. Эти люди живут в нечеловеческих условиях и все-таки верят, что счастье есть, что оно возможно. Строители котлована работают не для одних себя, а для всех, “впрок”.
Весь смысл строительства общечеловеческого дома для героев “Котлована” в преодолении собственна” в преодолении собственного эгоизма. “...Скорей надо рыть землю и ставить дом, а то умрешь и не поспеешь. Пусть сейчас жизнь уходит, как теченье дыханья, но зато посредством устройства дома ее можно организовать впрок — для будущего неподвижного счастья и для детства”.
Люди отрицают себя, свои интересы ради будущего, ради мечты о новом человеке, о смысле жизни, о счастье детей и ждут, что вот-вот оно наступит, это “будущее неподвижное счастье”. И хотя мы понимаем, что строители действительно хотят сделать людей счастливыми, но что-то подсказывает нам, что это лишь мечты, которым не суждено сбыться. Эти люди строят утопический город счастья, но каждый их шаг разрушает надежды на чудо.
Пренебрежение к собственной жизни, забвение себя порождает такое же отношение к другим людям. Строителям будущего просто неведома идея самоценности каждой человеческой жизни. “Ты кончился, Сафронов! Ну и что ж? Все равно я ведь остался, буду теперь как ты. Ты вполне можешь не существовать” — вот такая эпитафия на смерть собрата.
Землекоп Ч иклин — самый противоречивый герой рассказа. Вместе с Вощевым и Прушевским он старательно вяжет плот, чтобы “кулацкий сектор ехал по речке в море и далее”. На пару с медведем-кузнецом ходит по избам раскулачивать крестьян. Активист получает от Чиклина “ручной удар в грудь”, а потом, “для прочности его гибели”, Вощев “ударил активиста в лоб”. Все оказываются вовлеченными в насилие.
На протяжении всей повести слово расходится с делом. Самые благие помыслы наталкиваются на неосуществимость. Чиклин заботится о девочке Насте, его любовь к ней, внимание, скорбь по умершим приходят в жестокое противоречие с тем делом, в которое он включился.
“Рабочий класс не царь, он бунтов не боится”, — самодовольно изрекает Чиклин. Однако скоро выясняется, что боится, и не только бунтов. Боятся всего. Вощев боится ночей и “сердечной озадаченности”; Прушевскому “дома грустно и страшно”; Козлов опасается, что его не примут в будущую жизнь, “ерли он представится туда жалобным нетрудовым элементом”; поп, которого Чиклин бьет в лицо, боится упасть, чтобы “не давать понятия о своем неподчинении”.
И что же это за счастье, которого все хотят? Это единообразное для всех и неизменное счастье, остановленное и окончательное. Общепролетарский дом призван “организовать жизнь впрок для будущего неподвижного счастья”, а Сафронов “счастье будущего представлял себе в виде синего лета, освещенного неподвижным солнцем”. И Вощев, сидя на телеге и опираясь спиной на гробы, смотрит в небо и ждет оттуда “резолюции о прекращении вечности времени”, ведь именно он “тосковал о будущем, когда все станет общеизвестным и помещенным в скупое чувство счастья”.
Окончательно надежды на счастье исчезают со смертью Насти. Девочка, как мне кажется, была для строителей олицетворением будущего, и вот ее не стало...” Вощев стал в недоумении над этим утихшим ребенком, — он уже не знал, где теперь будет коммунизм на свете, если его нет сначала в детском чувстве и в убежденном впечатлении? Зачем ему теперь нужен смысл жизни и истина всемирного происхождения, если нет маленького, верного человека, в котором истина стала бы радостью и движением?”
Андрей Платонов доказывает, что только отношением к человеческой жизни может быть измерен и оправдан социальный эксперимент.