Мандельштам — пример доблестного овладения материалом жизни. В самых горьких стихах у него не ослабевает восхищение жизнью, в самых трагических, таких, как «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма...», звучит этот восторг, воплощенный в поразительных по новизне и силе словосочетаниях: «Лишь бы только любили меня эти мерзкие плахи, Как нацелясь на смерть городки зашибают в саду...» И чем труднее обстоятельства, те: ощутимей языковая крепость, тем пронзительнее и удивительней подробности. Тогда-то и появились такие дивные детали, как «океанических нитка жемчугов и таитянок кроткие корзины». Кажется, за стихами Мандельштама просвечивает то Моне, то Гоген, то Сарьян...

Не ограничена еще моя пора
И я сопровождал восторг вселенский,
Как вполголосая органная игра
Сопровождает голос женский...

Это сказано 12 февраля 1937 года. Счастье возникало в момент создания стихотворения, может быть, в самой тяжелой ситуации, и чудо его возникновения поражает больше всего.

Не разнять меня с жизнью —
Ей снится
Убивать и сейчас же ласкать...

Кажется, человек, идущий по воде, внушил бы нам меньший трепет. Непонятно, каких чудес нам еще нужно, если ежегодно в мае на пустыре зацве¬тает сирень, если на почве бедности, неизвестности или прирожденного забвения, войн и эпидемий на¬писана музыка Баха и Моцарта, если из «каторж¬ной норы» до нас дошли слова декабриста Лунина о том, что в этом мире несчастны только глупцы и животные, если у нас под рукой лежат воронеж¬ские стихи. Переживание стихов как счастья — это и есть счастье. Еще нелепей жалобы на то, что его нет в жизни, что оно возможно лишь в поэзии. «Нет счастья в жизни» — это вообще не человеческая, а уголовная формулировка. На противоборстве сча¬стья и беды, любви к жизни и страха перед ней дер¬жится вся поэзия и, в особенности, — Мандельшта¬ма, выдержав самое тяжелое испытание в истории русской поэзии.
Так же он мог сказать и о своей душе. «Зрячих пальцев стыд и выпуклая радостность узнавания» водили его пером. Даже для изображения смерти Мандельштам привлекает самые живые и ощути¬мые подробности:

Лиясъ для ласковой, только что снятой, маски,
Для пальцев гипсовых, не держащих пера,
Для укрупненных губ, для укрепленной ласки
Крупнозернистого покоя и добра...

В чем выражается любовь к изображаемому предмету? В ласковом, самозабвенном внимании к нему. «Вода на булавках и воздух нежнее лягуши¬ной кожи воздушных шаров». Такое пристальное внимание, готовое поменяться местом с изображае¬мой вещью, влезть в ее «шкуру», почувствовать за нее и ведет, и согревает эту поэзию, дает возмож¬ность ощутить подноготную мира и нашего созна¬ния.
«Мы стоя спим в густой ночи под теплой шап¬кою овечьей», «Тихонько гладить шерсть и ворошить солому, как яблоня зимой, в рогоже голодать», «Клар¬нетом утренним зазябливает ухо», «Как будто я про¬вис на собственных ресницах»...
Разумеется, эта способность «впиваться в жизнь» замечательно сочетается у Мандельштама с высо¬ким интеллектуализмом, но он неимеет ничего об¬щего с абстракциями, рассудочностью, погружен жизнь, природу, историю, культуру, сцеплен с ми ром и мгновенно отклимеет ничего об¬щего с абстракциями, рассудочностью, погружен жизнь, природу, историю, культуру, сцеплен с ми ром и мгновенно откликается на его зов. Здесь обрываю себя, чтобы не уйти в сторону, к тому, чем много и полно сказано в литературе о Ман¬дельштаме.
Поэзия внушает счастье и мужество, она — наш союзник в борьбе с «духом уныния».

Народу нужен стих таинственно родной,
Чтоб от него он вечно просыпался.
И льнянокурою каштановой волной —
Его звучаньем умывался.

В своей провидческой пушкинской речи Блок говорит о тех, кто собирается «направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тай¬ную свободу и препятствуя ей выполнять ее таин¬ственное назначение».

Не ма¬териальные ценности накопили мы, не благополучие, не уверенность в себе — мы накопили опыт. Истори¬ческий, человеческий. Не будем унывать. Ведь даже последние два десятилетия, «годы застоя», как при¬нято их сейчас называть, не прошли впустую для тех, кто «мыслил и страдал», не изменил себе, кто, не до¬жидаясь общественных перемен, задолго до них су¬мел стать свободным человеком.
Думать иначе — значит предать наших друзей, ушедших из жизни в эту эпоху, помогавших нам справиться с ней.